Вот, решил поделиться своими литературными пристрастиями и выложил два любимых рассказа.
Милорад Павич
Веджвудский чайный сервиз
май 2002
читать дальшеИмена героев рассказанной здесь истории мы узнаем не в начале, как обычно, а в конце повествования.
* * *
Нас познакомил в столице, на строительном факультете, мой младший брат, который изучал филологию и военное дело. Поскольку она подыскивала коллегу для занятий по математике, мы начали заниматься вместе, а учитывая, что она не была, как я, приезжей, местом учебы был избран большой дом ее родителей. Каждое утро, довольно рано, я проходил мимо еесверкающего автомобиля марки "Лаыланд-Буффало". Перед дверью я подбирал камень, клал его себе в карман, звонил и поднимался на второй этаж. Я не брал с собой книг, тетрадей и прочих орудий труда - все это у нее было и всегда находилось под рукой. Мы занимались с семи до девяти, потом нам подавали завтрак, после чего мы продолжали трудиться до десяти; с десяти до одиннадцати в основном повторяли пройденный материал. Во время занятий я держал в руке камень, который падал, стоило мне задремать, и будил меня, прежде чем она это замечала. После одиннадцати она продолжала зубрить, а я на этом останавливался. К экзамену по математике мы готовились ежедневно, кроме воскресений, когда она занималась без меня. В результате вскоре она поняла, что я за ней не поспеваю и все больше и больше отстаю. Она думала, что я не готовлюсь с ней из-за желания самостоятельно поработать над лекциями, которые я пропустил, но ничего не сказала: пусть каждый, словно червь, прокладывает свой путь, подумала она, понимая, что на чужихошибках не учатся.
Когда в сентябре подошло время экзамена, мы договорились встретиться утром и вместе пойти сдавать. Она была сильно взвинчена и даже не удивилась, что я не явился вовремя и вообще не пришел на экзамен. Потом она хотела спросить, что со мной случилось. Но я не показывался до самой зимы. "Что ж, выходит, знай сверчок свой шесток? - думала она, хотя порой и недоумевала: - Что он вытворяет? Похоже, он из тех шутников, что покупают одежку на Востоке, а продают на Западе, или наоборот..."
Как-то утром, во время подготовки к экзамену по следующему разделу математики, мы с ней случайно встретились, и она заинтересованно отметила новые заплатки на моих локтях, а также длинные волосы, которых прежде не было. Все повторилось, как и в первый раз. Каждое утро я приходил к ней к определенному часу, а она спускалась ко мне сквозь зеленый слоистый воздух, словно сквозь холодные и теплые струи воды, открывала дверь, еще заспанная, но с тем самым своим взглядом, откоторого разбивались зеркала. Недолго наблюдала, как я по подбородку стаскиваю шапку и стягиваю перчатки. Я снимал их с обеих рук сразу при помощи большого и среднего пальцев, тут же выворачивая наизнанку. Она немедленно приступала к работе. Решительно настроенная учиться в полную силу, она доказывала это ежедневно, неутомимо и систематично вникала во все тонкости предмета в любое время - утром, когда мы со свежими силами принимались за дело, после завтрака или перед концом занятий, когда работа шла чутьмедленнее, не пропуская при этом ни одной детали. Как и прежде, я уходил в одиннадцать, а она опять констатировала, что мне не удается сосредоточиваться, что мое понимание предмета отстает на час. Она глядела на мои ноги, одна из которых всегда была готова бежать, а вторая сохраняла полное спокойствие. Затем они менялись ролями.
А уже на январской сессии ей показалось, что я не смогу сдать экзамен, но она промолчала, чувствуя и себя отчасти виноватой. "Впрочем, - решила она, - не целовать же мне ему руки, чтобы заставить учиться? Если он хлеб режет на голове, - это его дело..."
Когда и в этот раз я не явился на экзамен, она все-таки удивилась и попросила список сдающих, чтобы проверить, не перенесли ли мой экзаменна вечер или на другой день. К ее превеликому удивлению, моего имени вообще не было в списках ни на тот, ни на какой другой день сессии. Было очевидно: я и не собирался ничего сдавать.
Мы снова увиделись в мае, когда она готовилась к экзамену по "предварительно напряженному бетону" и тогда же на вопрос, собираюсь ли я сдавать оставшиеся экзамены, она получила ответ, что я тоже готовлюсь по этому предмету; мне было предложено по-прежнему заниматься вместе, будто ничего не случилось. Мызанимались в течение всей весны, а когда наступил июнь, она уже знала, что я и на этот раз не приду на экзамен и что мы не увидимся до осени. Она сочувственно смотрела на меня своими прекрасными глазами, между которыми на ее широком лице хватило бы местадля целого рта. И действительно, все повторилось еще раз. Она сдала все предметы, в том числе и "предварительно напряженный бетон", а я вообще не появился на экзаменах.
Вернувшись домой, удовлетворенная достигнутым успехом, хотя и озадаченная моими действиями, она обнаружила, что в спешке я забыл у нее свои тетради, и среди них нашла мою зачетку. Не задумываясь, открыла ее и с удивлением увидела, что явообще не изучаю математику и даже не числюсь на строительном, а являюсь студентом совсем другого факультета, где регулярно сдаю экзамены. Она вспомнила бесконечные часы совместных занятий, которые для меня, наверное, были просто напрасным и бессмысленным трудом, пустой тратой времени, и задала себе неизбежный вопрос: чего ради? Зачем я проводил с ней столько времени, изучая предметы, никакого отношения не имеющие к моим интересам и экзаменам, которые мне полагалось сдавать? Поразмыслив, она пришла к одному-единственному заключению: нельзя упускать из виду то, о чем умалчивается; все было не ради экзаменов, а ради нее. Кто бы мог подумать, что я настолько застенчив, что годами не решусь открыть ей свои чувства? Она тут же бросилась разыскивать комнату, которую я снимал вместе с несколькими ровесниками из Азии и Африки, была поражена увиденной нищетой и узнала, что я уехал домой. Поскольку ей дали адрес маленького городка близ Солуна, она, не раздумывая, села в свой "Буффало" и отправилась на берег Эгейского моря искать меня, решив вести себя так, будто ничего не случилось. Так оно и было.
Она приехала к вечеру, нашла стоящий на берегу дом, на который ей указали, открытым настежь, огромного белого быка, привязанного к колу с насаженнымна него свежим хлебом. Внутри дома она увидела кровать, икону на стене, под ней - красную бахрому, камень с просверленной в нем дыркой и продетой сквозь нее бечевкой, юлу, зеркало и яблоко. На постели лежала, опершись о локоть, молодая обнаженная загорелая женщина с длинными волосами. Глубокая впадинка протянулась вдоль ее спины, скрываясь меж округлых бедер, прикрытых грубым солдатским одеялом. Ей показалось, что девушка вот-вот повернется и тогда можно будет увидеть ее большие и крепкие груди, освещенные вечерней зарей. Когда же это произошло, она увидела, что в кровати лежит вовсе не женщина. Облокотившись на руку, я пожевывал усы, вымазанные медом (который мне предложили вместо ужина). Когда ее заметили и позвали в дом, она все еще не могла избавиться от первого впечатления, что увидела в моей кровати женщину. Однако это впечатление, как и усталость от долгой езды, вскоре пропало. На тарелке с зеркальным дном ей был предложен ужин на двоих - ей и ее душе в зеркале - фасоль, орехи и рыба, а перед самой трапезой - маленькая серебряная монетка, которую, как и я, она держала под языком во время еды. Так одним ужином насытили четверых - нас двоих и наши души в зеркальных отражениях. После ужина она подошла к иконе и спросила меня, что на ней изображено.
- Телевизор, - ответил я. - Иными словами, это окно в мир, который использует иную, отличную от твоей математику.
- Как это? - спросила она.
- Очень просто, - ответил я. - Машины, летательные аппараты и транспортные средства, созданные с помощью твоих количественных, математических подходов, обусловлены тремя элементами, которые напрочь лишены количественной характеристики. Это единица, точка и настоящий момент. Количество образуется лишь несколькими единицами, а сама по себе единица лишена количественной характеристики. Что касается точки, то она не имеет величины - ни ширины, ни высоты, ни глубины, - ее нельзя измерить или подсчитать. Да и мельчайшие составные времени всегда сводятся к общему знаменателю - настоящему моменту, который также не имеет ни количественной характеристики, ни размерности. Таким образом, основные элементы твоей количественной науки являются чем-то таким, чему по самой своей природе чужд количественный подход. Почему жетогда мы доверяем такой науке? Почему машины, изготовленные по параметрам этих количественных заблуждений, имеют столь короткий век, меньше человеческого в три, четыре и более раз? Вот, смотри, и у меня есть белый "Буффало", как у тебя. Только он иначе устроен по сравнению с твоим, спроектированным в "Лаыланд". Попробуй, и убедишься, что кое в чем он превосходит твой.
- Ручной сборки, что ли? - с улыбкой спросила она.
- Почему бы и нет? - ответил я. - Попробуй.
Она погладила стоявшего возле дверей большого белого быка и осторожно взобралась ему на спину. Тогда я тоже влез на него и, усевшись задом наперед и глядя ей в лицо, погнал вдоль берега моря, так что две его ноги ступали по воде, а две другие - по суше. Поначалу она удивилась, когда я стал ее раздевать. Предмет за предметом ее одежда падала в воду, а затем она и сама стала расстегивать у меня пуговицы. В какое-то мгновение она перестала скакать на быке и оседлала меня, ощущая, как я внутринее наливаюсь тяжестью. Бык под нами двигался так, как должны были двигаться мы сами, и она уже не знала, кто доставляет ей удовольствие - он или я. Сидя на таком двойном любовнике, сквозь ночную темень она видела, как мимо нас пронеслись роща белых кипарисов, люди, собиравшие росу и дырявые камни, огромные тени, разжигавшие костры, две женщины, источавшие кровавый свет, сад, растянувшийся на два времени, где в первом из них пели птицы, а во втором - наступал вечер, в первом цвели фруктовые деревья, а вовтором. - мели снежные метели. Потом она почувствовала, что вся тяжесть перешла из меня в нее и что своевольный бык резко поворачивает, уносит нас в море, предавая в конце концов волнам, которые разлучат нас...
* * *
Однако о своем открытии она не сказала ни слова. Осенью она готовила дипломный проект и, когда я предложил ей заниматься вместе, вовсе не удивилась. Как и прежде, мы занимались каждый день с семи до завтрака, затем до половины одиннадцатого; только теперь она не требовала, чтобы я усваивал предмет, а я оставался после половины одиннадцатого еще на полчаса, когда мы отрывались от учебников. И она совсем не удивилась, что в сентябре я пришел вместе с ней на защиту диплома.
Но удивилась, что после этого она меня больше не видела. Ни в тот, ни на следующий день, ни на следующей неделе, ни в последующие экзаменационные сессии. Больше никогда. Пораженная, она сделала вывод, что ее оценка моих чувств к ней, очевидно, неверна. В недоуменииоттого, что не может понять, в чем дело, сидела она как-то утром в комнате, где мы вместе занимались в течение нескольких лет, и ее взгляд случайно упал на веджвудский чайный сервиз, который после завтрака еще оставался на столе. И тут она все поняла. Месяцами, изо дня в день, с огромным напряжением и бессмысленной тратой времени, я занимался с нею только ради ежедневного горячего завтрака, единственной еды, которую мог позволить себе в те годы. Поняв это, она задалась еще одним вопросом. Правда ли, что вдействительности я ее ненавидел?
* * *
В заключение остается выполнить еще одно обещание - наделить героев этой истории именами. Если читатель сам еще не догадался, то вот ответ: мое имя - Балканы. Ее - Европа.
Исаак Бабаель
ТИМОШЕНКО И МЕЛЬНИКОВ.
(Из книги "Конармия").
читать дальшеТимошенко, наш начдив, забрал когда-то у Мельникова,командира первого эскадрона, белого жеребца. Это была лошадь пышного экстерьера, но с сырыми формами, которые мне всегда казались тяжеловатыми. Мельников получил взамен вороную кобыленку неплохих кровей и с гладкой рысью. Но он держал кобыленку в черном теле и жаждал мести и ждал своего часу, и он дождался его.
После июньских неудачных боев, когда Тимошенку сместили и заслали в резерв чинов командного запаса, тогда Мельников написал в штаб армии прошение о возвращении ему лошади.Начальник штаба наложил на прошение резолюцию: "возворотить изложенного жеребца в первобытное состояние" - и Мельников, ликуя, сделал сто верст для того, чтобы найти Тимошенку,
жившего тогда в Радзивилове, в изувеченном городишке, похожем на оборванную салопницу. Он жил один, смещенный начдив, и лизуны из штабов не узнавали его больше. Лизуны из штабов удили жареных куриц в улыбках командарма и, холопствуя, они отвернулись от прославленного начдива.
Облитый французскими духами и похожий на Петра Великого, он жил в опале, с казачкой Павлой, отбитой им у еврея интенданта, и с двадцатью кровными лошадьми, которых мы все считали его собственностью. Солнце на его дворе напрягалось и томилось слепотой своих лучей, жеребята на его дворе бурно сосали маток, конюхи с взмокшими спинами просеивали овес на выцветших веялках, и только Мельников, израненный истиной и ведомый местью, шел напрямик к забаррикадированному двору.
- Личность моя вам знакомая? - спросил он у Тимошенки, который лежал на сене и посмеивался и розовел.
- Видал я тебя, как будто, - ответил Тимошенко и зевнул.
- Тогда получайте резолюцию начштаба, - сказал Мельников твердо, - и прошу вас, товарищ из резерва, смотреть на меня официальным глазом.
- Можно, - примирительно пробормотал Тимошенко, взял бумагу и стал читать ее необыкновенно долго. Потом он позвал вдруг казачку, чесавшую себе волосы в холодку, под навесом.
- Павла, - сказал он, - с утра, слава те, господи, чешемся, направила бы самоварчик.
Казачка отложила гребень и, взяв в руки волосы, перебросила их за спину.
- Цельный день сегодня, Константин Васильич, цепляемся, - сказала она с ленивой и победительной усмешкой, - то того вам, то другого.
И она пошла к начдиву, неся грудь на высоких башмаках, грудь, измятую за ночь и шевелившуюся, как животное в мешке.
- Цельный день цепляемся, - повторила женщина, сияя, и застегнула начдиву рубаху на груди.
- То этого мне, а то того, - засмеялся начдив, вставая, обнял Павлины отдавшиеся плечи и обернул вдруг к Мельникову помертвевшее лицо.
- Я еще живой, Мельников, - сказал он, обнимаясь с казачкой, - я еще живой, мать твою и Исуса Христа распроэтакую мать, еще ноги мои ходят, еще кони мои скачут, еще руки мои тебя достанут и пушка моя греется около моего тела.
Он вынул револьвер, лежавший у него на голом животе, и подступил к командиру первого эскадрона.
Тот повернулся на каблуках, шпоры его застонали, он вышел со двора, как ординарец, получивший эстафету, и снова сделал сто верст для того, чтобы найти начальника штаба, но тот прогнал от себя Мельникова.
- Твое дело, командир, решенное, - сказал начальник штаба, - жеребец тебе мною возворочен, а докуки мне без тебя хватает...
Он не стал слушать Мельникова и возвратил, наконец, первому эскадрону сбежавшего командира. Мельников целую неделю был в отлучке. За это время нас перегнали на стоянку в Дубенские леса. Мы разбили там палатки и жили хорошо. Мельников вернулся, я помню, в воскресенье утром, двенадцатого числа. Он потребовал у меня бумаги больше дести и чернил. Казаки обстругали ему пень, он положил на пень револьвер и бумагу и писал до вечера, перемарывая множество листов.
- Чистый Карл Маркс, - сказал ему вечером военком эскадрона, - чего ты пишешь, хрен с тобой?..
- Описываю разные мысли, согласно присяге, - ответил Мельников и подал военкому заявление о выходе из коммунистической партии большевиков.
"Коммунистическая партия, - было сказано в этом заявлении, - основана, полагаю, для радости и твердой правды без предела и должна также осматриваться на малых. Теперь коснусь до белого жеребца, которого я отбил у неимоверных по своей контре крестьян, имевший захудалый вид, и многие товарищи беззастенчиво надсмехались над этим видом, но я имел силы выдержать тот резкий смех и, сжав зубы, за общее дело выхолил жеребца до желаемой перемены, потому я есть, товарищи, до белых коней охотник и положил на них силы, в малом количестве оставшиеся мне от империалистской и гражданской войны, и таковые жеребцы чувствуют мою руку, и я также могу чувствовать его бессловесную нужду и что ему требуется, но несправедливая
вороная кобылица мне без надобности, я не могу ее чувствовать и не могу ее переносить, что все товарищи могут подтвердить, как бы не дошло до беды. И вот партия не может мне возворотить, согласно резолюции, мое кровное, то я не имею выхода, как писать это заявление со слезами, которые не подобают бойцу, но текут бесперечь и секут сердце, засекая сердце в кровь"...
Вот это и еще много другого было написано в заявлении Мельникова, потому что он писал его целый день, и оно было очень длинно. Мы с военкомом бились над ним с час и разобрали до конца.
- Вот и дурак, - сказал потом военком, разрывая бумагу, - приходи после ужина, будешь иметь беседу со мной.
- Не надо мне твоей беседы, - ответил Мельников, вздрагивая, - проиграл ты меня, военком.
Он стоял, сложив руки по швам, дрожал, не сходя с места, и озирался по сторонам, как будто примериваясь, по какой дороге бежать. Военком подошел к нему вплотную, но не доглядел.
Мельников рванулся и побежал изо всех сил.
- Проиграл, - закричал он дико и влез на пень и стал обрывать на себе куртку и царапать грудь.
- Бей, Тимошенко, - закричал он, падая на землю, - без враз.
Тогда мы потащили его в палатку, и казаки нам помогли. Мы вскипятили ему чай и набили папирос. Он курил и все дрожал. И только к вечеру успокоился наш командир. Он не заговаривал больше о сумасбродном своем заявлении, но через неделю поехал в Ровно, освидетельствовался во врачебной комиссии и был демобилизован, как инвалид, имеющий шесть поранений.
Так лишились мы Мельникова. Я ужасно был этим опечален, потому что Мельников был тихий человек, похожий на меня характером. У него одного в эскадроне был самовар. В дни затишья мы пили с ним горячий чай. И он рассказывал мне о женщинах так подробно, что мне было стыдно и приятно слушать. Это, я думаю, потому, что нас потрясали одинаковые страсти.
Мы оба смотрели на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони.
Милорад Павич
Веджвудский чайный сервиз
май 2002
читать дальшеИмена героев рассказанной здесь истории мы узнаем не в начале, как обычно, а в конце повествования.
* * *
Нас познакомил в столице, на строительном факультете, мой младший брат, который изучал филологию и военное дело. Поскольку она подыскивала коллегу для занятий по математике, мы начали заниматься вместе, а учитывая, что она не была, как я, приезжей, местом учебы был избран большой дом ее родителей. Каждое утро, довольно рано, я проходил мимо еесверкающего автомобиля марки "Лаыланд-Буффало". Перед дверью я подбирал камень, клал его себе в карман, звонил и поднимался на второй этаж. Я не брал с собой книг, тетрадей и прочих орудий труда - все это у нее было и всегда находилось под рукой. Мы занимались с семи до девяти, потом нам подавали завтрак, после чего мы продолжали трудиться до десяти; с десяти до одиннадцати в основном повторяли пройденный материал. Во время занятий я держал в руке камень, который падал, стоило мне задремать, и будил меня, прежде чем она это замечала. После одиннадцати она продолжала зубрить, а я на этом останавливался. К экзамену по математике мы готовились ежедневно, кроме воскресений, когда она занималась без меня. В результате вскоре она поняла, что я за ней не поспеваю и все больше и больше отстаю. Она думала, что я не готовлюсь с ней из-за желания самостоятельно поработать над лекциями, которые я пропустил, но ничего не сказала: пусть каждый, словно червь, прокладывает свой путь, подумала она, понимая, что на чужихошибках не учатся.
Когда в сентябре подошло время экзамена, мы договорились встретиться утром и вместе пойти сдавать. Она была сильно взвинчена и даже не удивилась, что я не явился вовремя и вообще не пришел на экзамен. Потом она хотела спросить, что со мной случилось. Но я не показывался до самой зимы. "Что ж, выходит, знай сверчок свой шесток? - думала она, хотя порой и недоумевала: - Что он вытворяет? Похоже, он из тех шутников, что покупают одежку на Востоке, а продают на Западе, или наоборот..."
Как-то утром, во время подготовки к экзамену по следующему разделу математики, мы с ней случайно встретились, и она заинтересованно отметила новые заплатки на моих локтях, а также длинные волосы, которых прежде не было. Все повторилось, как и в первый раз. Каждое утро я приходил к ней к определенному часу, а она спускалась ко мне сквозь зеленый слоистый воздух, словно сквозь холодные и теплые струи воды, открывала дверь, еще заспанная, но с тем самым своим взглядом, откоторого разбивались зеркала. Недолго наблюдала, как я по подбородку стаскиваю шапку и стягиваю перчатки. Я снимал их с обеих рук сразу при помощи большого и среднего пальцев, тут же выворачивая наизнанку. Она немедленно приступала к работе. Решительно настроенная учиться в полную силу, она доказывала это ежедневно, неутомимо и систематично вникала во все тонкости предмета в любое время - утром, когда мы со свежими силами принимались за дело, после завтрака или перед концом занятий, когда работа шла чутьмедленнее, не пропуская при этом ни одной детали. Как и прежде, я уходил в одиннадцать, а она опять констатировала, что мне не удается сосредоточиваться, что мое понимание предмета отстает на час. Она глядела на мои ноги, одна из которых всегда была готова бежать, а вторая сохраняла полное спокойствие. Затем они менялись ролями.
А уже на январской сессии ей показалось, что я не смогу сдать экзамен, но она промолчала, чувствуя и себя отчасти виноватой. "Впрочем, - решила она, - не целовать же мне ему руки, чтобы заставить учиться? Если он хлеб режет на голове, - это его дело..."
Когда и в этот раз я не явился на экзамен, она все-таки удивилась и попросила список сдающих, чтобы проверить, не перенесли ли мой экзаменна вечер или на другой день. К ее превеликому удивлению, моего имени вообще не было в списках ни на тот, ни на какой другой день сессии. Было очевидно: я и не собирался ничего сдавать.
Мы снова увиделись в мае, когда она готовилась к экзамену по "предварительно напряженному бетону" и тогда же на вопрос, собираюсь ли я сдавать оставшиеся экзамены, она получила ответ, что я тоже готовлюсь по этому предмету; мне было предложено по-прежнему заниматься вместе, будто ничего не случилось. Мызанимались в течение всей весны, а когда наступил июнь, она уже знала, что я и на этот раз не приду на экзамен и что мы не увидимся до осени. Она сочувственно смотрела на меня своими прекрасными глазами, между которыми на ее широком лице хватило бы местадля целого рта. И действительно, все повторилось еще раз. Она сдала все предметы, в том числе и "предварительно напряженный бетон", а я вообще не появился на экзаменах.
Вернувшись домой, удовлетворенная достигнутым успехом, хотя и озадаченная моими действиями, она обнаружила, что в спешке я забыл у нее свои тетради, и среди них нашла мою зачетку. Не задумываясь, открыла ее и с удивлением увидела, что явообще не изучаю математику и даже не числюсь на строительном, а являюсь студентом совсем другого факультета, где регулярно сдаю экзамены. Она вспомнила бесконечные часы совместных занятий, которые для меня, наверное, были просто напрасным и бессмысленным трудом, пустой тратой времени, и задала себе неизбежный вопрос: чего ради? Зачем я проводил с ней столько времени, изучая предметы, никакого отношения не имеющие к моим интересам и экзаменам, которые мне полагалось сдавать? Поразмыслив, она пришла к одному-единственному заключению: нельзя упускать из виду то, о чем умалчивается; все было не ради экзаменов, а ради нее. Кто бы мог подумать, что я настолько застенчив, что годами не решусь открыть ей свои чувства? Она тут же бросилась разыскивать комнату, которую я снимал вместе с несколькими ровесниками из Азии и Африки, была поражена увиденной нищетой и узнала, что я уехал домой. Поскольку ей дали адрес маленького городка близ Солуна, она, не раздумывая, села в свой "Буффало" и отправилась на берег Эгейского моря искать меня, решив вести себя так, будто ничего не случилось. Так оно и было.
Она приехала к вечеру, нашла стоящий на берегу дом, на который ей указали, открытым настежь, огромного белого быка, привязанного к колу с насаженнымна него свежим хлебом. Внутри дома она увидела кровать, икону на стене, под ней - красную бахрому, камень с просверленной в нем дыркой и продетой сквозь нее бечевкой, юлу, зеркало и яблоко. На постели лежала, опершись о локоть, молодая обнаженная загорелая женщина с длинными волосами. Глубокая впадинка протянулась вдоль ее спины, скрываясь меж округлых бедер, прикрытых грубым солдатским одеялом. Ей показалось, что девушка вот-вот повернется и тогда можно будет увидеть ее большие и крепкие груди, освещенные вечерней зарей. Когда же это произошло, она увидела, что в кровати лежит вовсе не женщина. Облокотившись на руку, я пожевывал усы, вымазанные медом (который мне предложили вместо ужина). Когда ее заметили и позвали в дом, она все еще не могла избавиться от первого впечатления, что увидела в моей кровати женщину. Однако это впечатление, как и усталость от долгой езды, вскоре пропало. На тарелке с зеркальным дном ей был предложен ужин на двоих - ей и ее душе в зеркале - фасоль, орехи и рыба, а перед самой трапезой - маленькая серебряная монетка, которую, как и я, она держала под языком во время еды. Так одним ужином насытили четверых - нас двоих и наши души в зеркальных отражениях. После ужина она подошла к иконе и спросила меня, что на ней изображено.
- Телевизор, - ответил я. - Иными словами, это окно в мир, который использует иную, отличную от твоей математику.
- Как это? - спросила она.
- Очень просто, - ответил я. - Машины, летательные аппараты и транспортные средства, созданные с помощью твоих количественных, математических подходов, обусловлены тремя элементами, которые напрочь лишены количественной характеристики. Это единица, точка и настоящий момент. Количество образуется лишь несколькими единицами, а сама по себе единица лишена количественной характеристики. Что касается точки, то она не имеет величины - ни ширины, ни высоты, ни глубины, - ее нельзя измерить или подсчитать. Да и мельчайшие составные времени всегда сводятся к общему знаменателю - настоящему моменту, который также не имеет ни количественной характеристики, ни размерности. Таким образом, основные элементы твоей количественной науки являются чем-то таким, чему по самой своей природе чужд количественный подход. Почему жетогда мы доверяем такой науке? Почему машины, изготовленные по параметрам этих количественных заблуждений, имеют столь короткий век, меньше человеческого в три, четыре и более раз? Вот, смотри, и у меня есть белый "Буффало", как у тебя. Только он иначе устроен по сравнению с твоим, спроектированным в "Лаыланд". Попробуй, и убедишься, что кое в чем он превосходит твой.
- Ручной сборки, что ли? - с улыбкой спросила она.
- Почему бы и нет? - ответил я. - Попробуй.
Она погладила стоявшего возле дверей большого белого быка и осторожно взобралась ему на спину. Тогда я тоже влез на него и, усевшись задом наперед и глядя ей в лицо, погнал вдоль берега моря, так что две его ноги ступали по воде, а две другие - по суше. Поначалу она удивилась, когда я стал ее раздевать. Предмет за предметом ее одежда падала в воду, а затем она и сама стала расстегивать у меня пуговицы. В какое-то мгновение она перестала скакать на быке и оседлала меня, ощущая, как я внутринее наливаюсь тяжестью. Бык под нами двигался так, как должны были двигаться мы сами, и она уже не знала, кто доставляет ей удовольствие - он или я. Сидя на таком двойном любовнике, сквозь ночную темень она видела, как мимо нас пронеслись роща белых кипарисов, люди, собиравшие росу и дырявые камни, огромные тени, разжигавшие костры, две женщины, источавшие кровавый свет, сад, растянувшийся на два времени, где в первом из них пели птицы, а во втором - наступал вечер, в первом цвели фруктовые деревья, а вовтором. - мели снежные метели. Потом она почувствовала, что вся тяжесть перешла из меня в нее и что своевольный бык резко поворачивает, уносит нас в море, предавая в конце концов волнам, которые разлучат нас...
* * *
Однако о своем открытии она не сказала ни слова. Осенью она готовила дипломный проект и, когда я предложил ей заниматься вместе, вовсе не удивилась. Как и прежде, мы занимались каждый день с семи до завтрака, затем до половины одиннадцатого; только теперь она не требовала, чтобы я усваивал предмет, а я оставался после половины одиннадцатого еще на полчаса, когда мы отрывались от учебников. И она совсем не удивилась, что в сентябре я пришел вместе с ней на защиту диплома.
Но удивилась, что после этого она меня больше не видела. Ни в тот, ни на следующий день, ни на следующей неделе, ни в последующие экзаменационные сессии. Больше никогда. Пораженная, она сделала вывод, что ее оценка моих чувств к ней, очевидно, неверна. В недоуменииоттого, что не может понять, в чем дело, сидела она как-то утром в комнате, где мы вместе занимались в течение нескольких лет, и ее взгляд случайно упал на веджвудский чайный сервиз, который после завтрака еще оставался на столе. И тут она все поняла. Месяцами, изо дня в день, с огромным напряжением и бессмысленной тратой времени, я занимался с нею только ради ежедневного горячего завтрака, единственной еды, которую мог позволить себе в те годы. Поняв это, она задалась еще одним вопросом. Правда ли, что вдействительности я ее ненавидел?
* * *
В заключение остается выполнить еще одно обещание - наделить героев этой истории именами. Если читатель сам еще не догадался, то вот ответ: мое имя - Балканы. Ее - Европа.
Исаак Бабаель
ТИМОШЕНКО И МЕЛЬНИКОВ.
(Из книги "Конармия").
читать дальшеТимошенко, наш начдив, забрал когда-то у Мельникова,командира первого эскадрона, белого жеребца. Это была лошадь пышного экстерьера, но с сырыми формами, которые мне всегда казались тяжеловатыми. Мельников получил взамен вороную кобыленку неплохих кровей и с гладкой рысью. Но он держал кобыленку в черном теле и жаждал мести и ждал своего часу, и он дождался его.
После июньских неудачных боев, когда Тимошенку сместили и заслали в резерв чинов командного запаса, тогда Мельников написал в штаб армии прошение о возвращении ему лошади.Начальник штаба наложил на прошение резолюцию: "возворотить изложенного жеребца в первобытное состояние" - и Мельников, ликуя, сделал сто верст для того, чтобы найти Тимошенку,
жившего тогда в Радзивилове, в изувеченном городишке, похожем на оборванную салопницу. Он жил один, смещенный начдив, и лизуны из штабов не узнавали его больше. Лизуны из штабов удили жареных куриц в улыбках командарма и, холопствуя, они отвернулись от прославленного начдива.
Облитый французскими духами и похожий на Петра Великого, он жил в опале, с казачкой Павлой, отбитой им у еврея интенданта, и с двадцатью кровными лошадьми, которых мы все считали его собственностью. Солнце на его дворе напрягалось и томилось слепотой своих лучей, жеребята на его дворе бурно сосали маток, конюхи с взмокшими спинами просеивали овес на выцветших веялках, и только Мельников, израненный истиной и ведомый местью, шел напрямик к забаррикадированному двору.
- Личность моя вам знакомая? - спросил он у Тимошенки, который лежал на сене и посмеивался и розовел.
- Видал я тебя, как будто, - ответил Тимошенко и зевнул.
- Тогда получайте резолюцию начштаба, - сказал Мельников твердо, - и прошу вас, товарищ из резерва, смотреть на меня официальным глазом.
- Можно, - примирительно пробормотал Тимошенко, взял бумагу и стал читать ее необыкновенно долго. Потом он позвал вдруг казачку, чесавшую себе волосы в холодку, под навесом.
- Павла, - сказал он, - с утра, слава те, господи, чешемся, направила бы самоварчик.
Казачка отложила гребень и, взяв в руки волосы, перебросила их за спину.
- Цельный день сегодня, Константин Васильич, цепляемся, - сказала она с ленивой и победительной усмешкой, - то того вам, то другого.
И она пошла к начдиву, неся грудь на высоких башмаках, грудь, измятую за ночь и шевелившуюся, как животное в мешке.
- Цельный день цепляемся, - повторила женщина, сияя, и застегнула начдиву рубаху на груди.
- То этого мне, а то того, - засмеялся начдив, вставая, обнял Павлины отдавшиеся плечи и обернул вдруг к Мельникову помертвевшее лицо.
- Я еще живой, Мельников, - сказал он, обнимаясь с казачкой, - я еще живой, мать твою и Исуса Христа распроэтакую мать, еще ноги мои ходят, еще кони мои скачут, еще руки мои тебя достанут и пушка моя греется около моего тела.
Он вынул револьвер, лежавший у него на голом животе, и подступил к командиру первого эскадрона.
Тот повернулся на каблуках, шпоры его застонали, он вышел со двора, как ординарец, получивший эстафету, и снова сделал сто верст для того, чтобы найти начальника штаба, но тот прогнал от себя Мельникова.
- Твое дело, командир, решенное, - сказал начальник штаба, - жеребец тебе мною возворочен, а докуки мне без тебя хватает...
Он не стал слушать Мельникова и возвратил, наконец, первому эскадрону сбежавшего командира. Мельников целую неделю был в отлучке. За это время нас перегнали на стоянку в Дубенские леса. Мы разбили там палатки и жили хорошо. Мельников вернулся, я помню, в воскресенье утром, двенадцатого числа. Он потребовал у меня бумаги больше дести и чернил. Казаки обстругали ему пень, он положил на пень револьвер и бумагу и писал до вечера, перемарывая множество листов.
- Чистый Карл Маркс, - сказал ему вечером военком эскадрона, - чего ты пишешь, хрен с тобой?..
- Описываю разные мысли, согласно присяге, - ответил Мельников и подал военкому заявление о выходе из коммунистической партии большевиков.
"Коммунистическая партия, - было сказано в этом заявлении, - основана, полагаю, для радости и твердой правды без предела и должна также осматриваться на малых. Теперь коснусь до белого жеребца, которого я отбил у неимоверных по своей контре крестьян, имевший захудалый вид, и многие товарищи беззастенчиво надсмехались над этим видом, но я имел силы выдержать тот резкий смех и, сжав зубы, за общее дело выхолил жеребца до желаемой перемены, потому я есть, товарищи, до белых коней охотник и положил на них силы, в малом количестве оставшиеся мне от империалистской и гражданской войны, и таковые жеребцы чувствуют мою руку, и я также могу чувствовать его бессловесную нужду и что ему требуется, но несправедливая
вороная кобылица мне без надобности, я не могу ее чувствовать и не могу ее переносить, что все товарищи могут подтвердить, как бы не дошло до беды. И вот партия не может мне возворотить, согласно резолюции, мое кровное, то я не имею выхода, как писать это заявление со слезами, которые не подобают бойцу, но текут бесперечь и секут сердце, засекая сердце в кровь"...
Вот это и еще много другого было написано в заявлении Мельникова, потому что он писал его целый день, и оно было очень длинно. Мы с военкомом бились над ним с час и разобрали до конца.
- Вот и дурак, - сказал потом военком, разрывая бумагу, - приходи после ужина, будешь иметь беседу со мной.
- Не надо мне твоей беседы, - ответил Мельников, вздрагивая, - проиграл ты меня, военком.
Он стоял, сложив руки по швам, дрожал, не сходя с места, и озирался по сторонам, как будто примериваясь, по какой дороге бежать. Военком подошел к нему вплотную, но не доглядел.
Мельников рванулся и побежал изо всех сил.
- Проиграл, - закричал он дико и влез на пень и стал обрывать на себе куртку и царапать грудь.
- Бей, Тимошенко, - закричал он, падая на землю, - без враз.
Тогда мы потащили его в палатку, и казаки нам помогли. Мы вскипятили ему чай и набили папирос. Он курил и все дрожал. И только к вечеру успокоился наш командир. Он не заговаривал больше о сумасбродном своем заявлении, но через неделю поехал в Ровно, освидетельствовался во врачебной комиссии и был демобилизован, как инвалид, имеющий шесть поранений.
Так лишились мы Мельникова. Я ужасно был этим опечален, потому что Мельников был тихий человек, похожий на меня характером. У него одного в эскадроне был самовар. В дни затишья мы пили с ним горячий чай. И он рассказывал мне о женщинах так подробно, что мне было стыдно и приятно слушать. Это, я думаю, потому, что нас потрясали одинаковые страсти.
Мы оба смотрели на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони.
@темы: Литература, Личное